...НЕ ЗНАЮ. А если она придет, когда снега сошли, дожди проходят, и земная жизнь — тоже прошла наполовину?
Когда то многое, что должно быть впереди, уже навсегда состоялось, и высится над тобой, подобно символической конструкции в скульптурном цеху? Каркас гигантской статуи, собранный по точкам умелого чертежа и намертво спаянный из стальных перекладин. Это то, что уже прожито, что сделано и отзвучало, то, во что превращаются наши планы и намерения, в процессе обмена на воспоминания и опыт. Собрав воедино свои опыт и воспоминания, Андрей Эшпай снимает максимально авторское, образцово упоительное кино, в котором взгляд погружается в изящество снов, радостей и печалей талантливого человека и зрелого мастера. Он не подводит итогов, лишь фиксирует момент в настоящем... и предлагает зрителю окунуться с головой в течение его душевного времени, переливающегося в ладонях водой со дна бесконечной реки.
На берегу этой реки, уходя корнями в богатую смыслами почву, растет огромная ива – антипод рукотворной конструкции, естественное начало, также могучее и целостное. Это то, чем становится жизнь, независимо от наших попыток и усилий, то, чего мы боимся, то, что по чему мы тоскуем, то, что мы на самом деле любим, и частью чего являемся, также, как частью его является проливной дождь, веер солнечных лучей из-за ствола-великана, изгибы крепких ветвей и играющая облаками листва.
Режиссер нашел свое дерево в тех местах, где рождался "Солярис". Но если Тарковский, снимая свои картины, приблизил зеркало к губам человека, то Эшпай выбрал стекло как призму для своего проникновенного взгляда. Этому стеклу предстоит стать мутным, в дорожках растекшейся краски, когда будет уходить любовь, и оно же оконным фрагментом соединяет ладони и лица, когда любовь наступает. Мы знаем стекло, по которому скользили пальцы умирающей бесприданницы, оконное стекло, разбитое своим среди чужих, — и вот теперь — стеклянная дверь террасы, разделившая мир персонажей на священные До и После.
После долгой разлуки и До того, как всему этому придет конец. Они встретились, скрестив линии жизни в светлом рукопожатии рук, Он и Она - Вадим и Кира. Это иные Кира и Вадим, нежели у Виктора Некрасова. В повести их история — это в высшей степени странная история равных, но безнадежно изменившихся людей, в которой Вадим, как ни странно, не сломлен, а Кира — как ни обидно, поверхностна. На кинопленке акценты меняются, и вот уже это фильм о яркой Кире и потухшем Вадиме, который когда-то давно в нее не поверил. Не поверил он и теперь — в возможность воскреснуть для любви, для таланта, для открытого счастья, жизнь для него значима прожитыми днями, и вырваться из того, что стало для него жизнью, он не может… да уже и не хочет, наверное. Его образ, молодой, искрометный, остался за кадром, в пульсирующей памяти Киры, а ныне он с трудом преодолевает ступени ее мастерской и совсем не умеет мечтать. Усталый человек, добровольно уходящий в небытие... И сцена с аппаратом газированной воды — как душераздирающее эхо его шагов.
Если Вадим (Игорь Миркурбанов) — это образ на Выдохе, то Кира (Евгения Симонова), несомненно, Вдох картины, легкое дыхание всего полотна, молодое, словно не было этих лет в разлуке для героини, не было двадцати лет без значительных киноработ для актрисы... Принцесса стала взрослой, но осталась сказочной, возбуждающей любовь и восхищение всех, кто ее окружает, окрыляющей тех, кто ее любит. Непосредственной девчонкой и высокомерной феей, отчаянной спорщицей и мечтательной дамой Кира Георгиевна перешла из повести Некрасова в собрание снов Эшпая, который снимает ее вдохновенно и нежно. В гофрированном карминовом платье, со стрижкой выросшего пажа и виртуозно поставленной пластикой, Евгения Симонова притягивает внимание с первого своего кадра и ни на секунду не отпускает его, наполняя это магнитное поле недетской силой актерской игры. Она играет женщину, которой нельзя не сопереживать, и личность, в которую хочется верить, перебирая этот образ на струнах сюиты из времени Хольберга. Ее Кира Георгиевна становится центробежной энергией всего повествования, оставаясь при этом естественной и понятной.
Рядом с Кирой — не только вернувшийся из прошлого Вадим, но и нынешний супруг, принадлежащий ей безмерно. Немолодого и грустного, мудрого и беспомощного художника сыграл Сергей Дрейден, в своей сипло-неповторимой, тонкой и раздражающей манере. Поглощенный собственным душевным и творческим кризисом, муж Киры умело скрывается за ширмой собственных переживаний, позволяя ей в одиночку ступать по подмосткам супружеской неверности. Но он тоже часть ее жизни, выросшей незаметно от нее в нечто от нее неотъемлемое. Она любит его и, конечно, жалеет: смешного и скучного, родного и близкого, пожилого Мастера в светотени настольной лампы, в красном, мейерхольдовском, будто с подачи Александра Головина, колпаке.
Оба мужа Киры — бывший и нынешний — кажутся поникшими и потерянными, словно она, метущаяся и волевая, вобрала в себя все причитающиеся им живительные соки. Эти соки стали частью ее древа жизни, метафизическим спрутом проникающего в событийную явь, сплетающего ветви в рассказе о слабых и сильных.
В этом рассказе есть лица второго плана: сестра Вадима (Инга Стрелкова-Оболдина), мать (Генриэтта Егорова), друг семьи - врач (Николай Чиндяйкин) и выразительные фрагменты: маленькое чудовище в белой панамке — искаженное отражение Нади Котовой, по-родственному классическое ворчание поварихи (Наталья Журавлева), несколько секунд забитой манерности в исполнении Зои Кайдановской...
Есть те, у кого все еще впереди, и для кого многоточие Киры — это начало чего-то своего... "Юрочка", преданно влюбленный, искренний, сопереживающий, в молчаливом выразительном облике Евгения Цыганова. Чулпан Хаматова, сбросившая всю привлекательность на пороге Кириной мастерской с тем, чтобы влезть в иезуитский костюм Урсулы и, вооружившись знакомым немецким акцентом, разделить с Кирой спазмы разбитого женского сердца...
Есть и еще один герой рядом с Кирой. Это Время, неумолимое и земное. Не только то время, что делает людей старше, а чувства проверяет на прочность, но и время как часть отечественной истории — 1961 год. Год первого космического полета; еще недавно этот космос был только … предчувствием… Страшное сталинское прошлое еще рядом, еще шепчется за спиной о доносах и страхах, еще отзывается тупой болью сломанных судеб и запрещенных имен. Оттепель - в самом начале. Друзья-скульпторы в голос спорят об авангардизме и Васнецове, Малевиче и Живаго, на них шутовские птичьи маски, и тосты следуют один за другим. Но у птиц еще картонные крылья, такие хрупкие здесь, где прямо в стенах веселого цеха, высится незаконченный монумент, колосс, над которым работает Кира. Символ текущих времен, которые нельзя отменить. Колесо поворачивается по своим законам, и одним движением руки нельзя сделать так, чтобы что-то большое сменилось. 1961 и наоборот означает 1961.
Все смыслы и никакого смысла. Все-все-все деревья — пиф...
Чеховский монолог о счастье для будущих поколений звучит и трагично, и пророчески. Герои фильма также ищут счастье, и также его теряют. Для Киры счастье — это жизненная необходимость, так же, как и любовь. Для Вадима счастье сошлось на маленьком сыне. Для мужа Киры это — предынфарктное ожидание: нарушится записанный на кинопленке ход вещей, и нерешительный парень пойдет за своей незнакомкой. И сменяются кадры, знакомые и замедленные, снова, и снова, и снова, и, кажется, будто вместо Дрейдена и Чиндяйкина на "38 минут об Италии" смотрят режиссер Эшпай и писатель Некрасов, запивая поэзию несостоявшегося благородным красным вином.
Сновидения и кадры реальности чередуются и перекрывают друг друга в эллиптической симметрии бытия. В какой-то момент мы уже не различаем границ, попадая в чарующее марево подтекста. Вот по воздуху хлопает мертвая рыба, дети перекидывают ее через напуганную Киру, и горечь измены стучит в Кирином сердце. Вот вверх взлетает красный колпак, вызывая детскую радость пожилого Мастера и его Маргариты. Вот Кира отводит в сторону руку с зонтом, и дождь заливает ее с ног до головы упоительным искренним счастьем. Вот виртуозное танго — она и Юрочка, с футбольным мячом, дамские шпильки в клубах гипсовой пыли. А вот лукавый тон джаза, пантомима среди скульптур — Кира и Вадим еще вместе... Цветные, выразительные, эти сцены драгоценными камнями ложатся на холст режиссера, прошитый тонкими сюжетными струнами, отмеченный безупречным визуальным рядом под грамотными музыкальными лессировками.
Это авторское полотно Волшебника, успевшего почувствовать жизнь и затосковать по ней навеки. Это плач человека об уходящем времени, в котором звучит мечта прошлого о настоящем, в котором в разгар мокрой и мудрой осени вдруг светит хмельное мартовское солнце. Он соткал рассказ из снов и ассоциаций, из воспоминаний, из музыки своего отца, из Хармса и Грига, из николиных гор, и разрешил нам прогулку по его сказочному лесу, рассыпав ориентиром многоточия и дав нам в спутницы чудесную Киру...